Сексология и сексопатология - Социологическая психология.
Сексуальная культура в России.
И.С.Кон
Русский эрос
URL
В русской любви есть что-то темное и мучительное, непросветленное и часто уродливое. У нас не было настоящего романтизма в любви.
Николай Бердяев
В 1992 г. в Москве вышли два сборника: "Русский Эрос или философия любви в России" и "Три века поэзии русского Эроса". Названия похожие, а содержание - противоположное. В первой книге говорится о возвышенной любви и представлены преимущественно религиозные авторы, во втором же - сплошная похабщина. И то и другое - исконно-русское, но что преобладает в русской культуре и возможно ли сочетание подобных крайностей?
Эротика, образный строй, в котором воспринимается и символизируется и которым формируется и структурируется сексуальность, - важнейший элемент сексуальной культуры любого народа. Даже самый примитивный физиологический народный натурализм в действительности содержит достаточно сложную символическую картину мира, человеческого тела, репродукции и наслаждения. В развитых культурах этот наивный и грубый натурализм постепенно достраивается, совершенствуется, отливается в изящные, эстетически и этически отточенные формы и образы, которые затем становятся критериями и эталонами индивидуального восприятия, самооценки и, в какой-то степени, поведения.
Однако взаимодействие "низкой" и "высокой" культуры всегда противоречиво. Цивилизация начинает с того, что устанавливает многочисленные запреты и ограничения, пытаясь устранить если не из самой жизни, то по крайней мере из языка, сознания и публичного поведения все то, что представляется ей низменным, безнравственным, некультурным. В антисексуальных культурах эта внутренняя самоцензура, за которой в действительности стоит социальный контроль, бывает особенно жесткой, табуируя едва ли не все проявления чувственности, телесности. Индивидуализация общественной и личной жизни неуклонно подрывает и ослабляет этот контроль, суживая сферу запретного, неназываемого и неизображаемого. То, что вчера еще казалось недопустимым и странным, сегодня становится возможным, а завтра обретает респектабельность. Однако это не означает простого возвращения к "доцивилизованному" бытию. Просто более сложная культура меньше подвержена иррациональным страхам, допускает больше индивидуальных вариаций и способна переварить многое такое, перед чем менее развитое сознание останавливается в изумлении и страхе: "Жирафов не бывает!"
В России, как уже говорилось, противоречие между натуралистической бездуховностью "низкой" и идеалистической бестелесностью "высокой" культуры было особенно острым. Эти два полюса образовали две разные культурные традиции, которые изредка пересекались, но никогда не совпадали.
Возникновение в России откровенной дворянской сексуально-эротической литературы и искусства относится к середине XVIII в., под непосредственным влиянием французской культуры, где эта традиция имела долгую историю. Пример в этом показывал императорский двор Екатерины II. В Гатчинском дворце, подаренном Екатериной II ее любовнику Григорию Орлову, были сделаны по его приказу чрезвычайно вольные фрески и специальная мебель (ныне она хранится в Эрмитаже), где, например, ножки стола выточены в форме мужских членов.
Французские романы разной степени вольности - в России все европейское и особенно французское выглядело вольным - проникают и в дворянские поместья. По признанию Андрея Болотова, первое "понятие о любовной страсти, но со стороны весьма нежной и прямо романтической", он получил из переводного французского романа "Эпаминонд и Целериана". Однако французские романы, по словам Болотова, не только "не сделали [ему] ничего худого", но научили различать пороки и добродетели и смотреть на все "благонравнейшими глазами". Дворянские юноши, отцы которых имели приличные домашние библиотеки, жадно читали все, что имело хоть какое-то отношение к эротике. Пушкин скажет об этом в "Евгении Онегине" (глава 1, строфа IX):
Нас пыл сердечный рано мучит.
Очаровательный обман,
Любви нас не природа учит,
А Сталь или Шатобриан.
Дворянское юношество пушкинских времен смаковало уже не только "Нескромные сокровища" Дени Дидро и сочинения французских "либертинов", но и похабные стихи Ивана Семеновича Баркова (1732 - 1768). О жизни первого русского эротического поэта известно очень мало: учился в Александро-Невской духовной семинарии и университете Академии наук в Петербурге, откуда был исключен за пьянство и кутежи, за которые подвергался также телесным наказаниям. Затем служил наборщиком, копиистом и переводчиком. В 1766 г. был из Академии уволен и через два года умер в полной безвестности. Стихи Баркова распространялись в списках, причем ему приписывалось и множество позднейших сочинений. Массовый русский читатель впервые смог прочитать стихи Баркова только в 1991 году.
Между тем его высоко ценил Пушкин, который говорил Павлу Вяземскому: "Барков - это одно из знаменитейших лиц в русской литературе; стихотворения его в ближайшем будущем получат огромное значение... Для меня ... нет сомнения, что первые книги, которые выйдут без цензуры, будет полное собрание стихотворений Баркова" . Пушкин даже посвятил ему такую же непристойную, как и творчество самого Баркова, поэму "Тень Баркова", впервые опубликованную в России в 1991 г.
Поэзия Баркова - вовсе не эротика в западноевропейском ее понимании. "Установка тут чаще всего не на разжигание блудодейственной похоти, не на амурные соблазны и томления. Мы попадаем не в альковно-адюльтерный розовый полумрак (есть, впрочем, и такое, но в ничтожно малой дозировке!), а в дымную похабень кабацкой ругани, где на плотское совокупление смотрят без лукавого игривого прищура, но громко регочя и козлоглагольствуя, так что разрушается всякое обаяние интимности. Тут нет места бонвиванам, искушенным в таинствах страсти: матерится голь и пьянь... Эротоман ко всему этому скорее всего останется равнодушен... Ибо перед нами не эротика (когда почти ни о чем, кроме гениталий, - это ведь действительно не эротика ), а именно озорство, долго ждавшее своего переименования в хулиганство - тогда этого слова, конечно, не было".
Барков однако не просто похабен, но и пародиен. Он пародирует и высмеивает все - мораль, приличия, литературные жанры, собственных предшественников и современников. В предисловии к "Девичьей игрушке" (хорошенькое название для похабщины!) Барков ссылается на "благоприятную природу", наделившую людей гениталиями. Однако барковский секс "вовсе не близок к ее величеству Природе, но чаще всего безобразно противоестественен. Господствует разгул уродливого гротеска, когда... встречаются не мужчины с женщинами, а их самостоятельно действующие гениталии". Там есть все - инцест, жестокость, насилие, скотоложество. Драгун насилует старуху, подъячий - француза, монах - монаха; внук до смерти затрахал свою старенькую бабушку; один старец, проникнув в ад, совокупился с Хароном, Цербером, Плутоном, Прозерпиной, фуриями, а до того на земле успел перепробовать не только всех женщин, но и зверей и птиц.
Однако это всеобщее глумление - не просто бред воспаленного, больного эротического воображения. В условиях жесткой духовной и светской цензуры сквернословие было прямым вызовом власти. Родство политической и эротической поэзии едва ли не первым подметил Николай Огарев. В предисловии к изданному им в Лондоне сборнику русской "потаенной литературы" Огарев писал: "Поэзия гражданских стремлений и похабщина... связаны больше, чем кажется. В сущности, они ветви одного дерева, и в каждой неприличной эпиграмме вы найдете политическую пощечину... везде казнится один враг гражданской свободы".
Барков положил начало целой традиции русской непристойной поэзии, которая с тех пор не прерывалась. Самая талантливая и трагическая фигура в ней - юный Александр Полежаев, который за свою озорную и непристойную автобиографическую поэму "Сашка" (1825) был сдан Николаем I в солдаты, где и погиб. В Советском Союзе о Полежаеве всегда писали как о жертве самодержавия, но "Сашка" печатался с купюрами, а два вовсе нематерных эротических стихотворения Полежаева "Калипса" и "Дженни" почему-то вообще не публиковались.
Обильную дань фривольной поэзии отдали Пушкин и Лермонтов. Полный текст пушкинской "Гавриилиады" был опубликован, с предисловием и комментариями Валерия Брюсова, только в 1918 г, тиражом 555 экземпляров. Главным препятствием для дореволюционного издания "Гавриилиады" была не столько эротика , сколько антиклерикальный, кощунственный характер поэмы. "Юнкерские поэмы" Лермонтова впервые напечатаны в России без купюр только в 1991 г. В письмах Пушкина матерные слова заменялись многоточиями.
Изящная, озорная и не содержащая прямых непристойностей, пушкинская стихотворная сказка "Царь Никита и сорок его дочерей" рассказывает, что когда-то царь Никита имел от разных матерей сорок дочерей, "сорок девушек прелестных, сорок ангелов небесных", наделенных всяческими достоинствами. Недоставало у царевен только одной маленькой безделки. Какой именно? В большинстве многотомных собраний сочинений Пушкина сказка представлена маленьким отрывком, заканчивающимся следующими многозначительными словами:
Как бы это изъяснить,
Чтоб совсем не рассердить
Богомольной важной дуры
Слишком чопорной цензуры?
А у Пушкина дальше рассказывается, как царь послал гонца Фаддея к колдунье за недостающими "у царевен между ног" предметами. Колдунья дала Фаддею закрытый ларец, строго приказав не открывать его. Мучимый любопытством Фаддей тем не менее открыл ларец, сорок затворниц сразу разлетелись и расселись на сучках деревьев. После тщетных попыток созвать их обратно, гонец сел у открытого ларца и начал демонстрировать свой собственный предмет, падкие до него затворницы тут же на него слетелись. Фаддей поймал их и запер обратно в ларец.
Во второй половине XIX в. обходить цензуру стало легче. Одни произведения печатались за границей. Как писал библиограф, критик, сочинитель водевилей и популярных шуточных стихотворений непечатного свойства М.Н. Лонгинов,
Пишу стихи я не для дам,
Все больше о пизде и хуе;
Я их в цензуру не отдам,
А напечатаю в Карлсруэ.
Другие произведения ходили по рукам в списках. Широкой популярностью пользовались, например, анонимные и приписывавшиеся Баркову поэмы "Лука Мудищев", сочиненная не раньше второй половины 1830-х годов, и "Пров Фомич", написанная в последней трети XIX в.
Каковы бы ни были литературные достоинства и недостатки поэзии этого типа, она стояла за гранью "высокой" словесности. Нередко это были коллективные сочинения запертых в закрытых учебных заведениях юношей, стремившихся таким путем выплеснуть и разрядить смехом свои достаточно примитивные и сплошь и рядом "неканонические" (гомоэротизм) сексуальные мечты и переживания. Эту психосексуальную функцию такие сочинения успешно выполняли и доставляли такое же удовольствие следующим поколениям юнцов, но всерьез их никто не принимал. Сегодняшняя сенсация вокруг них в значительной мере - дань текущему моменту. Если открываются архивы КГБ, можно ли держать под замком литературные архивы?! Хотим все знать! Между тем в прошлом веке подобные - и даже гораздо более приличные - вещи нельзя было печатать не только в России, но и в "просвещенной" Западной Европе.
В 1857 г. во Франции, имевшей в России репутацию родины эротики и разврата, состоялись два судебных процесса. Автор "Госпожи Бовари" был в конце концов оправдан, ибо "оскорбляющие целомудрие места" "хотя и заслуживают всяческого порицания, занимают весьма небольшое место по сравнению с размерами произведения в целом", а сам "Гюстав Флобер заявляет о своем уважении к нравственности и ко всему, что касается религиозной морали". Зато Шарль Бодлер был осужден за "грубый и оскорбляющий стыдливость реализм", и шесть стихотворений из "Цветов зла" были запрещены. По словам газеты "Журналь де Брюссель", "этот гнусный роман, "Госпожа Бовари", всего лишь благочестивое чтение с сравнении с тем томом стихов, который вышел в эти дни под заглавием "Цветы зла".
Сборники российских скабрезностей, вроде знаменитого "Eros russe. Русский эрот не для дам", изданного в Женеве в 1879 г., выпускались на Западе крошечными тиражами, за счет авторов, да и кого волновало, что печатается на никому неведомом русском языке?
Гораздо серьзнее было то, что русская цензура и литературная критика практически не видели разницы между порнографией и эротикой. Во второй половине XVIII в. благородных юношей, а тем паче - девиц всячески предостерегали против чтения не только фривольных французских романов, но и высоконравственных сочинений английских сентименталистов. Непристойной считалась, например, "Памела" Ричардсона. В 1806 г. журнал "Аврора" остерегал своих читателей от "вредных внушений" чувственных сцен "Новой Элоизы" Руссо. В 1823 г. "Вестник Европы" хвалил сэра Вальтера Скотта за то, что у него нет "соблазнительных" сцен. В 1820-х годах яростным атакам за "чувственность" подвергалось искусство романтизма. В 1865 г. журнал "Современная летопись" обнаружил "эротизм", доведенный до самого крайнего, "самого циничного выражения" в драмах Александра Островского "Воспитанница" и "Гроза". А в пьесе "На бойком месте" драматург, по словам рецензента, "остановился только у самых геркулесовых столбов, за которыми уже начинается царство маркиза де Сада с братией".
На Западе у эротического искусства или того, что считалось таковым, был один главный противник - церковь. В России этот противник был особенно силен, опираясь не только на собственный авторитет религии и церкви, но и на государственную власть. Но еще страшнее внешней цензуры были собственные внутренние противоречия русского Эроса.
Русская классическая литература XIX в. создала исключительно яркие и глубокие образы любви. Созданный Пушкиным "язык любовных переживаний" (Анна Ахматова) позволял выразить тончайшие оттенки и нюансы любовных чувств. Но в русской литературе, как нигде, резко выражено отмеченное Зигмундом Фрейдом базовое противоречие мужской сексуальности: рассогласованность чувственности и нежности. Женщина в ней либо "чистейшей прелести чистейший образец" либо распутница. Середины не дано. Но оба эти полюса - всего лишь образы мужского воображения, имеющие мало общего с реальной женственностью.
В личной жизни аристократов пушкинского поколения подобная раздвоенность, даже в отношении к одной и той же женщине, не особенно смущала. В стихах Пушкина Анна Керн - "мимолетное виденье", "гений чистой красоты", а в одном из своих писем поэт между прочим упоминает мадам Керн, "которую с помощию Божьей я на днях <...>". Один советский пушкинист когда-то попал из-за этого в смешное положение, не сумев разобрать общеизвестное слово, показавшееся ему в данном контексте невероятным.
В литературе совместить романтизм с цинизмом было гораздо сложнее.
Для классической русской литературы грубая чувственность неприемлема принципиально. Тургеневских девушек невозможно жаждать телесно, их трудно вообразить в постели. Между тем тот же Иван Сергеевич был автором и весьма скабрезных вещей, не предназначавшихся для печати. В своей шуточной поэме "Поп" он писал:
Люди неразумны, право:
В ребяческие годы мы хотим
Любви "святой, возвышенной" - направо,
Налево мы бросаемся, крутим...
Потом, угомонившись понемногу,
Кого-нибудь еб<ем> - и слава Богу.
Развлекались "срамословным" творчеством и многие другие его уважаемые современники - А.В. Дружинин, Н.А. Некрасов, Д.В. Григорович, М.Н. Лонгинов, П.В. Шумахер. Большим матерщинником в быту был Л.Н. Толстой. Однако к официальной литературе, в которой царствовало строгое благолепие , это никакого отношения не имело.
Сексуальной и по определению низменной "любви к полу", в ней, как правило, противостоит возвышенно-духовная "любовь к лицу" или же спокойная, основанная на верности, "любовь к супружеству" (Герцен). Пушкинская Татьяна, осмелившаяся первой объясниться Онегину в любви, совершила поистине героический поступок. Однако, выйдя замуж, она уже не властна над собой: "Я другому отдана; я буду век ему верна". Точно так же говорит и поступает Маша из "Дубровского". Правда, Земфира из "Алеко" поступает иначе, но цыгане - не русские: "Мы дики, нет у нас законов"...
Идеальная женщина русской литературы первой половины XIX в. -невинная девушка или заботливая мать, но никогда не любовница. Аристократический интеллектуал - "всегда эгоцентрический любовник, он обнимал женщин, как и идеи, с той смесью страсти и фантазии, которая делала прочные отношения почти невозможными".
Герой чеховского рассказа "Ариадна" (1895) так описывает эту установку: "...Мы не удовлетворены, потому что мы идеалисты. Мы хотим, чтобы существа, которые рожают нас и наших детей, были выше нас, выше всего на свете. Когда мы молоды, то поэтизируем и боготворим тех, в кого влюбляемся; любовь и счастье у нас - синонимы. У нас в России брак не по любви презирается, чувственность смешна и внушает отвращение, и наибольшим успехом пользуются те романы и повести, в которых женщины красивы, поэтичны и возвышенны... Но вот беда в чем. Едва мы женимся или сходимся с женщиной, проходит каких-нибудь два-три года, как мы уже чувствуем себя разочарованными, обманутыми; сходимся с другими, и опять разочарование, опять ужас, и в конце концов убеждаемся, что женщины лживы, мелочны, суетны, несправедливы, неразвиты, жестоки, - одним словом, не только не выше, но даже неизмеримо ниже нас, мужчин".
Под влиянием не совсем удачного или попросту прозаического сексуального опыта, восторженная идеализация женщины сменяется ее агрессивным принижением и опошлением, причем и в том и другом случае ее собственная индивидуальность утрачивается, растворяется в стереотипно-всеобщем образе "женщины вообще".
Этот стиль поведения и мышления навязывался и женщине. Независимо от ее собственного темперамента, "порядочная женщина" не могла проявить чувственность и должна была стесняться ее даже после замужества. Если женщина не испытывала оргазма и тяготилась супружескими обязанностями, это считалось хорошим тоном, но в то же время сексуально отчуждало мужчину, побуждая его искать развлечений на стороне. Муж и жена, сами того не желая, навязывали друг другу одну и ту же, основанную на условностях и умолчаниях и заведомо сексуально неудовлетворительную, модель супружеских взаимоотношений.
Многие важные проблемы психосексуального развития, такие, как мастурбация и гомоэротизм, вообще не имели приемлемой символизации. Одна из мучительных проблем русской культуры Х1Х в. - мастурбационная тревожность выходит за пределы сексуальности как таковой. "Не случайно, не из простого эпатажа Розанов обзывал русских литераторов, отрицающих реальную государственную жизнь и живущих, тем не менее, почти исключительно общественно-политическими вопросами, - онанистами, - пишет Дмитрий Галковский. - Я думаю, это вообще русская болезнь. Существует полушутливая классификация европейских народов: немцы склонны к садомазохистскому комплексу, французы к эротомании и т.д. Русские явно склонны к онанизму. Какой-то европеец сказал, что любовь - это преступление, совершаемое вдвоем. Русские предпочитают совершать преступление в одиночку. Мечты сбываются очень быстро и в максимально грубой форме. В форме топора... Прямая связь между прекраснодушными фантазиями и грубейшей физиологической реальностью. Реальностью, никогда до конца не реализующейся и не приносящей подлинного наслаждения."
Тезис об особой склонности русских к онанизму - не более, чем остроумная метафора, в Х1Х в. страх перед мастурбацией и ее последствиями мучил не только русских. Но нельзя и преуменьшать психологическое значение этой проблемы. Недаром о ней много размышлял Достоевский.
Очень важен для русской культуры и латентный гомоэротизм. Как пишет американский историк Джеймс Биллингтон, "страсть к идеям и развитие психологических комплексов вокруг некоторых имен и понятий, вообще типичные для европейского романтизма, в России были доведены до крайности... В русской привязанности этого периода к классической древности и к сублимации сексуальности в творческой деятельности было нечто нездорово-одержимое. Кажется, что удивительные и оригинальные творческие жизни Бакунина и Гоголя были в какой-то степени компенсацией их сексуального бессилия. В эгоцентрическом мире русского романтизма было вообще мало места для женщин. Одинокие размышления облегчались главным образом исключительно мужским товариществом в ложе или кружке. От Сковороды до Бакунина видны сильные намеки на гомосексуальность, хотя, по-видимому, сублимированного, платонического сорта. Эта страсть выходит ближе к поверхности в склонности Иванова рисовать нагих мальчиков и находит свое философское выражение в модном убеждении, что духовное совершенство требует андрогинии или возвращения к первоначальному единству мужских и женских черт. В своих предварительных набросках головы Христа в "Явлении..." Иванов использовал как мужскую, так и женскую натуру ..."
Все это, конечно, не было исключительно русским и не раз описывалось в западноевропейской литературе, как до, так и после Фрейда. Тем более не приходится удивляться разрыву между литературными образами романтической любви и реальными переживаниями авторов.
Однако если на Западе отрицательное отношение к чувственности утверждали и поддерживали преимущественно консерваторы и представители буржуазных кругов, то в России эта система ценностей насаждалась также и разночинцами.
Аристократы пушкинского времени, с детства получавшие хорошее светское воспитание, даже оставаясь религиозными людьми, всегда дистанцировались от официального ханжества, а свои чувственные переживания выплескивали в шутливой похабщине. Разночинцам, выходцам из духовной среды и бывшим семинаристам, сделать это было значительно труднее. Порывая с одними устоями своей прошлой жизни, они не могли преодолеть других. Перенесенные в чуждую социальную среду, многие из них мучительно страдали от застенчивости и тщетно старались подавить волнения собственной плоти. Тем более, что, как и у прочих людей, в их сексуальности не все было каноническим.
Темпераментный, чувственный и страшно застенчивый Белинский преследуем мыслью, что "природа заклеймила" его лицо "проклятием безобразия", из-за которого его не сможет полюбить ни одна женщина. Единственной отдушиной для него была страстная, неосознанно гомоэротическая дружба, стержень которой составляли бесконечные интимные излияния. "Боткина я уже не люблю, как прежде, а просто влюблен в него и недавно сделал ему формальное объяснение", пишет Белинский Михаилу Бакунину.
В переписке Белинского с Бакуниным молодые люди буквально соревнуются в постыдных саморазоблачениях. Стоило Бакунину признаться, что в юности он занимался онанизмом, как Белинский пишет, что он еще более грешен: "Я начал тогда, когда ты кончил - 19-ти лет... Сначала я прибег к этому способу наслаждения вследствие робости с женщинами и неумения успевать в них; продолжал же уже потому, что начал. Бывало в воображении рисуются сладострастные картины - голова и грудь болят, во всем теле жар и дрожь лихорадочная: иногда удержусь, а иногда окончу гадкую мечту еще гадчайшей действительностью".
Несмотря на постоянную "потребность выговаривания", эти переживания тщательно скрывались от друзей. "Бывало Ст(анкевич), говоря о своих подвигах по сей части, спрашивал меня, не упражнялся ли я в этом благородном и свободном искусстве: я краснел, делал благочестивую и невинную рожу и отрицался". Зато теперь, когда они с Бакуниным признались другу другу в "гадкой слабости", их дружба наверняка станет вечной...
Характерно, что эти душевные излияния прекратились сразу же после женитьбы Белинского.
Проблема соотношения возвышенной любви и вульгарной чувственности, которой он стыдился, занимает важное место в дневниках 20-летнего Николая Чернышевского.
"... Я знаю, что я легко увлекаюсь и к мужчинам, а ведь к девушкам или вообще к женщинам мне не случалось никогда увлекаться (я говорю это в хорошем смысле, потому что если от физического настроения чувствую себя неспокойно, это не от лица, а от пола, и этого я стыжусь)..."
"...Сколько за мною тайных мерзостей, которых никто не предполагает, например, разглядывание (?) во время сна у детей (?) и сестры и проч.".
11 августа 1848 г. Чернышевский и его ближайший друг Василий Лободовский, оба "сказали, поправляя у себя в штанах: Скверно, что нам дана эта вещь".
"Ночью... я проснулся; по-прежнему хотелось подойти и приложить... к женщине, как это бывало раньше...". "Ночью снова чорт дернул подходить к Марье и Анне и ощупывать их и на голые части ног класть свой ... Когда подходил, сильно билось сердце, но когда приложил, ничего не стало".
Столь же мучительны юношеские переживания Николая Добролюбова. "Я не знал детских игр, не делал ни малейшей гимнастики, отвык от людского общества, приобрел неловкость и застенчивость, испортил глаза, одеревенил все члены"...
Одинокий 16-летний подросток страстно привязался к своему семинарскому преподавателю И. М. Сладкопевцеву: "Я никогда не поверял ему сердечных тайн, не имел даже надлежащей свободы в разговоре с ним, но при всем том одна мысль - быть с ним, говорить с ним - делала меня счастливым, и после свидания с ним, и особенно после вечера, проведенного с ним наедине, я долго-долго наслаждался воспоминанием и долго был под влиянием обаятельного голоса и обращения... Для него я готов был сделать все, не рассуждая о последствиях". Эта привязанность сохранилась даже после отъезда Сладкопевцева из Нижнего Новгорода.
Как и Чернышевский, Добролюбов очень забочен тем, чтобы его собственные "пороки" были свойственны кому-нибудь из великих людей. Слава Богу, он не один такой: "Рассказывают, наверное, что Фон-Визин и Гоголь были преданы онанизму, и этому обстоятельству приписывают даже душевное расстройство Гоголя".
Добролюбов мечтает о большой возвышенной любви, о женщине, с которой он мог бы делить свои чувства до такой степени, чтобы она читала вместе с ним его произведения, тогда он "был бы счастлив и ничего не хотел бы более". Увы, такой женщины нет, и "сознание полной бесплодности и вечной неосуществимости этого желания гнетет, мучит меня, наполняет тоской, злостью, завистью..." Юноша вожделеет к сестрам своих учеников, но те смотрят на него свысока, а спит он с проституткой, которую не может полюбить, "потому что нельзя любить женщину, над которой сознаешь свое превосходство". Высокие мечты и притязания не позволяют "ни малейшему чувству вкрасться в животные отношения. Ведь все это грязно, жалко, меркантильно, недостойно человека".
Ни в онанизме, ни в гомоэротизме, ни в раздвоенности чувственного и нежного влечения, разумеется, не было ничего исключительного. "Война против онанизма"(Фуко) , или "мастурбационная инквизиция", как назвал это явление немецкий исследователь Людгер Люхтехаус , - типичный продукт раннебуржуазного общества. Как и всякая другая инквизиция, она сама создавала то, с чем боролась . Сначала воспитатели запугивали подростков онанизмом, а потом "открывали" его ужасные последствия : неврозы, панику, пониженное самоуважение, чувство неполноценности. Мучительная рефлексия по этому поводу представлена в дневниках и автобиографиях Гельдерлина, Клейста, Ницше, Канта, Шопенгауэра и многих других великих людей Х1Х в.
Наши революционные демократы были в этом отношении обычными детьми своей эпохи. Но их внутренние психосексуальные комплексы имели социальные последствия. Видя себя в мечтах красивыми, ловкими, благородными, спасающими падших женщин и показывающими всем остальным людям примеры нравственности, молодые и честолюбивые русские радикалы в своих сочинениях и критических оценках исходили не из своего реального жизненного опыта, который сами же осуждали, а из этих воображаемых образов Я.
Вместо того, чтобы способствовать развитию терпимости, безуспешная внутренняя борьба превращается в принципиальное - нравственное и эстетическое - осуждение и отрицание всякой чувственности как пошлой и недостойной.
Не в силах ни обуздать, ни принять собственную чувственность, Белинский крайне неодобрительно относится к проявлениям ее в поэзии Александра Полежаева. Рассуждая с точки зрения воображаемого невинного "молодого мальчика", которого надо всячески оберегать от соблазнов, "неистовый Виссарион" походя бранит Боккаччо, а роман Поль де Кока называет "гадким и подлым" произведением. Дмитрий Писарев осуждал Гейне за "легкое воззрение на женщин" и т.д.
В романе Чернышевского "Что делать?", который стал Евангелием радикальной русской интеллигенции второй половины ХIХ в., эротическая любовь показывается положительно, консерваторы видели в этой книге проповедь распущенности и вседозволенности. Но эротика Чернышевского рассудочна, она все время требует обоснования, оправдания, извинения, в ней нет непосредственности.
Подозрительно-настороженное отношение к сексуальности, унаследованное от шестидесятников и народовольцами, - не просто проявление личных психосексуальных трудностей, но и определенная идеология. Если консервативно-религиозная критика осуждала эротизм за то, что он противоречит догматам веры и внемирскому аскетизму православия, то у революционных демократов эротика не вписывается в нормативный канон человека, призванного отдать все свои силы борьбе за освобождение трудового народа. В сравнении с этой великой общественной целью все индивидуальное, личное выглядело ничтожным. Даже тончайшая интимная лирика Афанасия Фета, Якова Полонского или Константина Случевского радикальным народническим критикам второй половины ХIХ в. казалась пошлой, а уж между эротикой, "клубничкой" и порнографией они разницы и вовсе не видели.
Сходными были и взгляды русских феминисток ХIХ в. Хотя они выступали против церковного брака и требовали полного, включая сексуальное, равенства с мужчинами и за это их часто обвиняли в пропаганде подрывных "коммунистических теорий свободной любви", по всем важным вопросам секса их взгляды были такими же, как у пуританских английских и американских феминисток. Уничтожение двойного стандарта мыслилось не как присвоение женщинами сексуальных вольностей "сильного пола", а как возвышение мужчин до уровня женщин.
Короче говоря, социально-политический и нравственный максимализм русской демократической мысли оборачивается воинствующим неприятием тех самых эмоциональных, бытовых и психофизиологических реалий, из которых, в сущности, складывается нормальная человеческая жизнь. Художник или писатель, бравшийся за "скользкую" тему, подвергался одинаково яростным атакам справа и слева. Это серьезно затормозило развитие в России высокого, рафинированного эротического искусства и соответствующей лексики, без которых секс и разговоры о нем неминуемо выглядят низменными и грязными.
Конечно, не следует упрощать картину. Хотя представители русской академической живописи первой половины Х1Х в. не писали явных эротических сцен, без Карла Брюллова, Александра Иванова, Федора Бруни история изображения нагого человеческого тела была бы неполной. Замечательные образы купальщиц, балерин, вакханок создал Александр Венецианов.
Как и их западноевропейские коллеги, русские художники многие годы вынуждены были использовать стратегию, которую Питер Гэй назвал "доктриной расстояния":
"Эта доктрина, впечатляющий пример того, как работают защитные механизмы культуры, полагает, что чем более обобщенным и идеализированным является представление человеческого тела в искусстве, чем больше оно задрапировано в возвышенные ассоциации, тем менее вероятно, что оно будет шокировать своих зрителей. На практике это означало изъятие наготы из современного и интимного опыта, путем придания ей величия, которое могут дать сюжеты и позы, заимствованные из истории, мифологии, религии или экзотики ".
До поры до времени сексуально-эротические метафоры и образы в русской художественной культуре тщательно маскировались. В 1890-х гг. положение изменилось. Ослабление государственного и цензурного контроля вывело скрытые тенденции на поверхность, тайное стало явным. Новая эстетика и философия жизни была реакцией и против официальной церковной морали и против ханжеских установок демократов-шестдесятников. Это был закономерный этап развития самой русской романтической культуры, которая уже не вмещалась в прежние нормативные этические и эстетические рамки. Сенсуализм был естественным аспектом новой философии индивидуализма, властно пробивавшей себе дорогу.
Толчком к осознанию общего кризиса брака и сексуальности послужила толстовская "Крейцерова соната", в которой писатель публицистически заостренно выступил практически против всех общепринятых воззрений на брак, семью и любовь.
В противоположность либералам и народникам, видевшим корень зла в частной собственности и неравенстве полов, Толстой утверждал, что "неправильность и потому бедственность половых отношений происходит от того взгляда, общего людям нашего мира, что половые отношения есть предмет наслаждения, удовольствия..."
Герой "Крейцеровой сонаты" Позднышев панически боится как своей собственной, так и всякой иной сексуальности, какой бы она ни казалась облагороженной: "... Предполагается в теории, что любовь есть нечто идеальное, возвышенное, а на практике любовь ведь есть нечто мерзкое, свиное, про которое и говорить и вспоминать мерзко и стыдно". Этот ригоризм, в сочетании с патологической ревностью, делает Позднышева неспособным к взаимопониманию с женой и в конечном счете побуждает убить ее. Но трагедия эта, по мнению Толстого, коренится не в личных качествах Позднышева, а в самой природе брака, основанного на "животных" чувствах.
После выхода книги некоторые ее демократические критики, в частности, Н.К. Михайловский, пытались отделить Толстого от его героя. Однако в послесловии к "Крейцеровой сонате" Толстой открыто идентифицировался с Позднышевым и уже от своего собственного имени решительно осудил плотскую любовь, даже освященную церковным браком:
"... Достижение цели соединения в браке или вне брака с предметом любви, как бы оно ни было опоэтизировано, есть цель, недостойная человека, так же как недостойна человека... цель приобретения себе сладкой и изобильной пищи".
Более нетерпимый, чем сам апостол Павел, Толстой отрицает самую возможность "христианского брака": "Идеал христианина есть любовь к Богу и ближнему, есть отречение от себя для служения Богу и ближнему; плотская же любовь, брак, есть служение себе и потому есть, во всяком случае, препятствие служению Богу и людям, а потому с христианской точки зрения - падение, грех".
Поскольку произведение было слишком откровенным и взрывчатым - о физической стороне брака упоминать было вообще не принято - царская цензура запретила его публикацию в журнале или отдельным изданием. Только после того, как Софья Андреевна Толстая получила личную аудиенцию у Александра Ш, царь неохотно разрешил опубликовать повесть в 13-м томе собрания сочинений Толстого. Но цензурный запрет только увеличил притягательность повести, которая стала задолго до публикации распространяться в списках и читаться в частных домах, вызывая горячие споры.
То же самое происходило и за рубежом. Американская переводчица Толстого Исабель Хэпгуд, прочитав книгу, отказалась переводить ее, публично объяснив свои мотивы (апрель 1890): "Даже с учетом того, что нормальная свобода слова в России, как и всюду в Европе, больше, чем это принято в Америке [а мы-то думали, что Америка всегда была свободнее России! - И. К.], я нахожу язык "Крейцеровой сонаты" чрезмерно откровенным... Описание медового месяца и их семейной жизни почти до самого момента финальной катастрофы, как и то, что этому предшествует, является нецензурным".
Почтовое ведомство США официально признало книгу неприличной, что только усилило ее популярность. Характерна реакция полковника Роберта Ингерсола: "Хотя я не согласен почти с каждой фразой в этой книге и признаю ее сюжет грубым и нелепым, а жизненную позицию автора - жестокой, низкой и ложной, я считаю, что граф Толстой вправе выражать свое мнение по всем вопросам, а американские мужчины и женщины имеют право это читать".
Жаркие споры развертывались и в Европе. Несмотря на огромный нравственный авторитет Толстого, многие с ним не соглашались. Эмиль Золя сказал, что у автора что-то неладно с головой, а немецкий психиатр доктор Х. Бек опубликовал брошюру, в которой оценил повесть "как проявление религиозного и сексуального безумия высоко одаренного психопата".
Так же сильно расходились мнения и в России. Толстой получал множество писем, причем женские письма были, как правило, положительными, а мужские - преимущественно критическими. В одном таком письме, сохранившемся в толстовском архиве, говорилось: " Прочитав вашу "Сонату", я от всей души советую вам обратиться за помощью к психиатру, потому что только психиатры могут излечить патологическое направление ума".
В публичных спорах о "Крейцеровой сонате" сразу же наметились три позиции. Демократы-шестидесятники (Л. Е. Оболенский, Н.К. Михайловский, А.М. Скабичевский) приветствовали развенчание Толстым буржуазного и церковного брака, но усматривали выход не в отказе от плотской любви, а в том, чтобы смотреть на жену как на равноправного человека, и тогда животные чувства будут освящены и одухотворены. Консерваторы (Н.Е. Буренин, А.С.Суворин), напротив, приветствовали произведение Толстого как протест против гедонизма и слишком раннего увлечения молодых людей сексуальными наслаждениями. Наконец, реакционное духовенство (например, архиепископ одесский Никанор), расценило взгляды Толстого как прямую ересь, подрывающую самые основы христианской морали и брака.
"Крейцерова соната" послужила толчком к широкому обсуждению всех вопросов брака, семьи и половой морали. Непосредственно на ее тему были написаны рассказы известных писателей А.К. Шеллера-Михайлова, П.Д. Боборыкина, Н.С. Лескова. Все участники споров соглашались с тем, что общество и институт брака переживают острый моральный кризис, но причины этого кризиса и способы выхода из него назывались разные. И если в 1890-х гг. на первом плане стояли вопросы половой морали, то в начале ХХ в. проблема сексуального освобождения стала обсуждаться уже вне всякого религиозного контекста.
Интересно отношение к "Крейцеровой сонате" А.П. Чехова. Сначала она произвела на него сильное впечатление. Хотя, как писал Чехов Плещееву 15 февраля 1890 г., суждения Толстого "о сифилисе, воспитательных домах, об отвращении женщин к совокуплению и проч. не только могут быть оспариваемы, но и прямо изобличают человека невежественного, не потрудившегося в продолжение своей долгой жизни прочесть две - три книжки, написанные специалистами", смелость произведения многократно искупает его недостатки. Но после поездки на Сахалин и особенно после прочтения толстовского "Послесловия" отношение Чехова стало резко критическим. "Черт бы побрал философию великих мира сего! - пишет он Суворину 8 сентября 1891 г. - Все великие мудрецы деспотичны, как генералы, и невежливы и неделикатны, как генералы, потому что уверены в безнаказанности. Диоген плевал в бороды, зная, что ему за это ничего не будет; Толстой ругает докторов мерзавцами и невежничает с великими вопросами, потому что он тот же Диоген, которого в участок не поведешь и в газетах не выругаешь". Косвенная полемика с Толстым ощущается в нескольких рассказах Чехова ("Бабы", "Дуэль", "Соседи", "Ариадна").
Вслед за Толстым в полемику о природе пола и любви включились философы. Началом нового витка дискуссии явилась большая статья философа Владимира Соловьва "Смысл любви" (1892).
Соловьев защищает любовь от абстрактного и жесткого морализма, однако, по его мнению, "внешнее соединение, житейское и в особенности физиологическое, не имеет определенного отношения к любви. Оно бывает без любви, и любовь бывает без него. Оно необходимо для любви не как ее непременное условие и самостоятельная цель, а только как ее окончательная реализация. Если эта реализация ставится как цель сама по себе прежде идеального дела любви, она губит любовь".
Больше того. "Для человека как животного совершенно естественно неограниченное удовлетворение своей половой потребности посредством известного физиологического действия, но человек, как существо нравственное, находит это действие противным своей высшей природе и стыдится его..."
Против этой идеалистической позиции, близкой к взглядам Толстого, выступил писатель и публицист Василий Розанов. В книгах "Семейный вопрос в России" (1903) и "В мире неясного и нерешенного" (1904) Розанов поэтизирует и защищает именно плотскую любовь.
Весьма консервативный и глубоко религиозный мыслитель, Розанов не был и не мог быть сексуальным либералом. Для него семья не просто священна, но есть "ступень поднятия к Богу". Но этот союз не может быть чисто духовным. "Семья - телесна, семенна и кровна; это - производители, без коих нет семьи". Не надо стыдиться своего тела, оно создано Богом и оно прекрасно. Наша кожа - не футляр, "не замшевый мешок, в который положена золото-душа" , а часть нашей человеческой сущности: "без кожи - ни привязанности, ни влюбления, ни любви представить вообще нельзя!" Половой акт, в котором Толстой видит отрицание религии и культуры, на самом деле создает их, это "акт не разрушения, а приобретения целомудрия".
Телесная любовь - не порок, а нравственная. религиозная обязанность. "Мы рождаемся для любви. И насколько мы не исполнили любви, мы томимся на свете. И насколько мы не исполнили любви, мы будем наказаны на том свете".
По Розанову, носителями древней и новой философии аскетизма и бесполости являются прежде всего гомосексуалы, "люди лунного света", возводящие в ранг всеобщего религиозно-нравственного принципа свое собственное неодолимое "отвращение к совокуплению, т.е. к соединению своего детородного органа с дополняющим его детородным органом другого пола. "Не хочу! не хочу!" - как крик самой природы, вот что лежит в основе всех этих, казалось бы - столь противоприродных религиозных явлений". Эти духовные содомиты, выразители мирового "не хочу", "восторженно любят", в то же время гнушаясь всем сексуальным.
Розанов признает их высокие человеческие достоинства и право на собственный образ жизни. По его словам, именно эти люди, отрешившись от земных интересов и задачи продолжения рода, воплощают в себе индивидуально-личностное начало бытия: "Кто слагал дивные обращения к Богу? - Они! Кто выработал с дивным вкусом все ритуалы? - Они! Кто выткал всю необозримую ткань нашей религиозности? - Они, они!"
Но они - другие, и то, что хорошо для них, плохо для остальных. Между тем они "образовали весь аскетизм, как древний, так и новый, как языческий, так и христианский. Только в то время как в других религиях он занимал уголок, образовывал цветочек, христианство собственно состоит все из него одного"... Это "бескровное скопчество", "бессеменная философия", "царство бессеменных святых" ложны и опасны как для выживания человеческого рода, так и для личного счастья.
На Розанова обрушились буквально все, обзывая его эротоманом, апостолом мещанства и т.д. Но на защиту его горячо встал Николай Бердяев:
"Над Розановым смеются или возмущаются им с моральной точки зрения, но заслуги этого человека огромны и будут оценены лишь впоследствии. Он первый с невиданной смелостью нарушил условное, лживое молчание, громко с неподражаемым талантом сказал то, что все люди ощущали, но таили в себе, обнаружил всеобшую муку... Розанов с гениальной откровенностью и искренностью заявил во всеуслышанье, что половой вопрос - самый важный в жизни, основной жизненный вопрос, не менее важный, чем так называемый вопрос социальный, правовой, образовательный и другие общепризнанные, получившие санкцию вопросы, что вопрос этот лежит гораздо глубже форм семьи и в корне своем связан с религией, что все религии вокруг пола образовывались и развивались, так как половой вопрос есть вопрос о жизни и смерти".
В защиту "эротической" темы выступили также Дмитрий Мережковский и Зинаида Гиппиус, хотя, в отличие от Розанова, апология плотской любви не означала для них реабилитации физического сексуального наслаждения. Идеальная любовь остается у них формой религиозного откровения. "Половая любовь есть неконченный и нескончаемый путь к воскресению. Тщетно стремление двух половин к целому: соединяются и вновь распадаются; хотят и не могут воскреснуть - всегда рождают и всегда умирают. Половое наслаждение есть предвкушение воскресающей плоти, но сквозь горечь, стыд и страх смерти. Это противоречие - самое трансцендентное в поле: наслаждаясь и от вращаясь; то да не то, так да не так".
Русская философия любви и пола была больше метафизической, чем феноменологической. Она теоретически реабилитирует абстрактный Эрос, но как только речь заходит о реальном телесном наслаждении, тут же говорит "нет!" Эта пугливость, как и интерес к андрогинии, имела свои личностные истоки. Современники говорили, что брак Гиппиус с Мережковским был чисто духовным. Гиппиус тяготилась тем, что она женщина и "никогда не могла отдаться мужчине, как бы ни любила его"; но к физической стороне лесбийской любви она также испытывала отвращение. Непринятие и нереализованность собственных гомоэротических влечений, характерная для всего этого круга мыслителей, порождает интеллектуальную непоследовательность и туманность формулировок. Абстрактные философские формы позволяют обозначить проблему и вместе с тем избежать мучительного личного самораскрытия.
Метафизический подход позволял русским мыслителям стать выше ограниченных биологических и социологических теорий сексуальности. Так, Бердяев критиковал такое понимание феминизма, когда "цель женского движения и всякого прогрессивного решения женского вопроса только в том, чтобы сделать из женщины мужчину, уподобиться мужчине, во всем подражать мужчине"... Но при этом многие конкретные вопросы остаются принципиально неясными.
Русских мыслителей начала ХХ в. привлекают такие "тайны пола" как андрогиния, гермафродитизм, гомо= и бисексуальность. Сильный толчок к обсуждению этих проблем дала книга молодого австрийского философа Отто Вейнингера "Пол и характер" (1903), вскоре после опубликования ее покончившего самоубийством. С 1909 по 1914 г. эта книга вышла в России по крайней в пяти разных переводах, общим тиражом свыше 30 тысяч экземпляров. Эта талантливая, но в высшей степени субъективная книга, автор которой в теоретической форме сводил грустные личные счеты со своей несостоявшейся маскулинностью и своим отвергаемым еврейством, по-разному импонировала людям. Одни видели в ней первое серьезное обсуждение проблемы половых различий и особенно андрогинии. Другим импонировали антифеминистские выпады автора, считавшего женщин неспособными к самостоятельному логическому мышлению. Третьим нравился его антисемитизм.
Вейнингер сильно повлиял на Мережковского и Зинаиду Гиппиус. Бердяев отнесся к нему положительно-критически: "При всей психологической проницательности Вейнингера, при глубоком понимании злого в женщине, в нем нет верного понимания сущности женщины и ее смысла во вселенной". Напротив, Андрей Белый оценил "Пол и характер" негативно: "Биологическая, гносеологическая, метафизическая и мистическая значимость разбираемого сочинения Вейнингера ничтожна. "Пол и характер" - драгоценный психологический документ гениального юноши, не более. И самый документ этот только намекает нам на то, что у Вейнингера с женщиной были какие-то личные счеты". Розанов же, с присущей ему в этом вопросе проницательностью, раскрыл и сущность этих личных счетов: "Из каждой страницы Вейнингера слышится крик: "Я люблю мужчин!"
В начале 1910-х годов начал приобретать популярность фрейдизм. Как писал Фрейд в 1912 г., в России "началась, кажется, подлинная эпидемия психоанализа". Многие работы Фрейда были переведены на русский язык, его последователи вели с ним интенсивную переписку. Это сказывалось и на теориях сексуальности. Однако натуралистические установки психоанализа плохо гармонировали с мистическими и антропософскими взглядами ведущих русских мыслителей.
В художественной литературе и живописи было больше непосредственности, чем в философии, но обсуждались, в сущности, те же вопросы. По выражению Константина Бальмонта, "у Любви нет человеческого лица. У нее только есть лик Бога и лик Дьявола".
Поэты-символисты начала ХХ в. провозглашают культ Эроса как высшего начала человеческой жизни.
Холодный и рассудительный Валерий Брюсов, с юности завсегдатай бардаков (он мог зайти туда чуть не сразу после свидания, на котором, по собственным словам, "провел несколько блаженных минут в чистой любви") в программной статье в журнале "Весы" (1904, № 8) писал:
"Страсть - это тот пышный цвет, ради которого существует, как зерно, наше тело, ради которого оно изнемогает в прахе, умирает, погибает, не жалея о своей смерти. Ценность страсти зависит не от нас и мы ничего не можем изменить в ней. Наше время, освятившее страсть, впервые дало возможность художникам изобразить ее, не стыдясь своей работы, с верою в свое дело. Целомудрие есть мудрость в страсти, осознание святости страсти. Грешит тот, кто к страстному чувству относится легкомысленно".
Брюсову вторит Вячеслав Иванов: "...Вся человеческая и мировая деятельность сводится к Эросу, ... нет больше ни этики, ни эстетики - обе сводятся к эротике, и всякое дерзновение, рожденное Эросом, - свято. Постыден лишь Гедонизм".
В сборнике "Вячеслава Великолепного", как называли Иванова поклонники, "Cor ardens" (1911) напечатан исполненный мистической страсти цикл "Эрос":
За тобой хожу и ворожу я,
От тебя таясь и убегая;
Неотвратно на тебя гляжу я, -
Опускаю взоры, настигая...
Хотя во всем этом было много риторики, а у Брюсова - и нескрываемого самолюбования, эротика и чувственность получили права гражданства в русской поэзии (Алексей Апухтин, Константин Бальмонт, Николай Минский, Мирра Лохвицкая и многие другие).
В начале ХХ в. появляется и русская эротическая проза: рассказы "В тумане" и "Бездна" Леонида Андреева (1902), "Санин" Михаила Арцыбашева (1907), "Мелкий бес" Федора Сологуба (1905), "Дачный уголок" и "В часы отдыха" Николая Олигера (1907), "Гнев Диониса" Евдокии Нагродской (1910), "Ключи счастья" Анастасии Вербицкой (1910 - 1913) и т.д.
Настоящий взрыв эротизма и чувственности происходит в живописи. Достаточно вспомнить полотна Михаила Врубеля, "Иду Рубинштейн" Валентина Серова, остроумные откровенно-сексуальные шаржи Михаила Зичи, пышных красавиц Зинаиды Серебряковой и Натальи Гончаровой, элегантных маркиз и любовные сцены Константина Сомова, смелые рисунки на фольклорные темы Льва Бакста, обнаженных мальчиков Кузьмы Петрова-Водкина, вызывающих "Проституток" Михаила Ларионова. Русская живопись убедительно доказывала правоту Александра Головина, что ни один костюм не может сравниться с красотой человеческого тела.
Такая же революция происходит в балете. Классический балет демонстрировал главным образом женское тело, в нем должно было быть изящество, но ни в коем случае не страсть. Теперь все меняется. Дягилевские балеты стали настоящим языческим праздником мужского тела, которое никогда еще не демонстрировалось так обнаженно, эротично и самозабвенно. Современники отмечали особый страстный эротизм, экспрессивность и раскованность танца Нижинского и странное сочетание в его теле нежной женственности и мужской силы. Это было очень важно. До того мужчина мог быть только субъектом, но никогда - объектом эротических переживаний.
Меняется тип балетного костюма. Официальной причиной увольнения Нижинского из Мариинского театра было обвинение в том, что на представлении "Жизели" он самовольно надел слишком тонкое облегающее трико, оскорбив нравственные чувства присутствовавшей на спектакле вдовствующей императрицы . (Мария Федоровна потом это категорически отрицала ). Впрочем, новый русский балет мог расколоть даже парижскую публику. Когда Мясин появился на парижской сцене в одной набедренной повязке из овечьей шкуры, по эскизу Бенуа, язвительные журналисты переименовали балет из "Legende de Joseph" ("Легенда об Иосифе") в "Les jambes de Joseph" ("Бедра Иосифа") - по-французски это звучит одинаково. После парижской премьеры "Послеполуденного отдыха Фавна" Роден пришел за кулисы поздравить Дягилева с успехом, а издатель "Фигаро" Кальметт обвинил его в демонстрации "животного тела". Страсти бурлили так сильно, что на следующий спектакль, в ожидании потасовки, заранее вызвали наряд полиции, который, к счастью, не понадобился. Зато во время гастролей в США пришлось срочно изменить концовку спектакля: американская публика не могла вынести явного намека на мастурбацию.
Новая русская эротика не была ни благонравной, ни единообразной. По мнению Александра Флакера, русский авангард стремился не столько снять эстетические запреты на эротику, сколько снизить традиционный образ женщины и "снять" с понятия любви его высокие, сентиментально-романтические значения. Эрос авангарда -"низкий, земной эрос", причем физиологизму сопутствует тоска по утраченной сублимации.
Это искусство было таким же разным, как и его творцы. Если многие символисты, включая Гиппиус, Иванова, Мережковского и даже Бакста, считали секс средством духовного освобождения, то для Сомова, Калмакова и Феофилактова он был просто развлечением, источником телесного удовольствия, не связанным ни с какими высшими ценностями. Николай Калмаков подписывал свои картины с изображениями Леды, Саломеи и одалисок инициалами в форме стилизованного фаллоса. На его декорациях к сцене Храма Венеры в петербургской постановке "Саломеи" (1908) женские гениталии были изображены столь откровенно, что декорации пришлось снять сразу после генеральной репетиции. Николая Феофилактова называли Московским Бердслеем. Он любил изображать полураздетых женщин. Очень знаменит был его альбом "66 рисунков" (1909). Феофилактова высоко ценили Андрей Белый и Валерий Брюсов, который декорировал его рисунками свою московскую квартиру.
Очень часто в новом искусстве изображалось и поэтизировалось сексуальное насилие. Художники использовали для этого жанр карикатуры и печатались в сатирических журналах. Как и в поэзии, где богатую дань некрофилии отдали Брюсов и Сологуб, в живописи Cеребряного века широко отображались темы смерти и самоубийства, часто изображались трупы, скелеты и т.п. Очень моден был демонизм. Гравюры В.Н.Масютина (альбом "Грех", 1909) переполняют фантастические, чудовищные образы разнообразных монстров.
Особое место в этой новой культуре, как на бытовом, так и на философско-эстетическом уровне, занимает однополая любовь. До конца Х1Х в. о гомосексуальности знали, но предпочитали о ней не говорить и, во всяком случае, не афишировать ее. В начале ХХ века ситуация в богемных кругах резко изменилась. Многие представители художественной элиты начала ХХ в. не только признают, но и демонстративно выставляют напоказ свою не совсем обычную сексуальность.
Открыто появлялся на людях со своими, как их называли недоброжелатели, "миньонами" поэт Михаил Кузмин. Не скрывал гомоэротических наклонностей и выходец из хлыстов крестьянский поэт Николай Клюев. Умышленнно эпатировал публику, вызывая всеобщие пересуды, Сергей Дягилев, основатель, вместе со своим кузеном, другом и любовником Дмитрием Философовым, журнала "Мир искусства", а позже - нового русского балета. По воспоминания Сергея Маковского, Дягилев рисовался своим дэндизмом, "при случае и дерзил напоказ, не считаясь a la Oscar Wilde с "предрассудками" добронравия и не скрывая необычности своих вкусов на зло ханжам добродетели..."
Александр Бенуа вспоминал о 1908 годе: "От оставшихся еще в городе друзей... я узнал, что произошли в наших и близких к нам кругах поистине, можно сказать, в связи с какой-то общей эмансипацией довольно удивительные перемены. Да и сами мои друзья показались мне изменившимися. Появился у них новый, какой-то более развязный цинизм, что-то даже вызывающее, хвастливое в нем. <...> Особенно меня поражало, что из моих друзей, которые принадлежали к сторонникам "однополой любви", теперь совершенно этого не скрывали и даже о том говорили с оттенком какой-то пропаганды прозелитизма. <...> И не только Сережа <Дягилев> стал "почти официальным" гомосексуалистом, но к тому же только теперь открыто пристали и Валечка <Нувель> и Костя <Сомов>, причем выходило так, что таким перевоспитанием Кости занялся именно Валечка. Появились в их приближении новые молодые люди, и среди них окруживший себя какой-то таинственностью и каким-то ореолом разврата чудачливый поэт Михаил Кузмин..."
В петербургский кружок "Друзей Гафиза", кроме Кузмина, входили Вячеслав Иванов с женой, Бакст, Константин Сомов, Сергей Городецкий, Вальтер Нувель (Валечка), юный племянник Кузмина Сергей Ауслендер. Все члены кружка имели античные или арабские имена. Их близость была духовно-дружеской. Однако с некоторыми из этих людей (например, с Сомовым и Нувелем) Кузмина связывали не только дружеские, но и любовные отношения. О своих романах и юных любовниках они говорили друг с другом совершенно открыто, иногда не без основания ревнуя друг к другу.
Важным событием литературной жизни и становления русской гомоэротической культуры стала автобиографическая повесть Кузмина "Крылья" (1906). Ее герою, 18-летнему гимназисту из крестьянской среды Ване Смурову трудно понять природу своего интеллектуального и эмоционального влечения к образованному полу-англичанину Штрупу. Обнаруженная им сексуальная связь Штрупа с лакеем Федором вызывает у Вани болезненный шок, в котором отвращение переплетается с ревностью. Штруп объясняет юноше, что тело дано человеку не только для размножения, что оно прекрасно само по себе, что однополую любовь понимали и ценили древние греки. В конце повести Ваня принимает свою судьбу и едет со Штрупом.
"- Еще одно усилье, и у вас вырастут крылья, я их уже вижу.
- Может быть, только это очень тяжело, когда они растут,-
молвил Ваня, усмехаясь".
"Крылья" вызвали бурную полемику. Социал-демократические критики нашли повесть "отвратительной" и отражающей деградацию высшего общества. Андрея Белого смутила ее тема, некоторые сцены повести он счел "тошнотворными". Гиппиус признала тему правомерной, но изложенной слишком тенденциозно и с "болезненным эксгибиционизмом". Напротив, застенчивый и не любивший разговоров о сексе Александр Блок записал в дневнике: "...Читал кузминские "Крылья" - чудесные". В печатной рецензии Блок писал, что хотя в повести есть "места, в которых автор отдал дань грубому варварству и за которые с восторгом ухватились блюстители журнальной нравственности", это "варварство" "совершенно тонет в прозрачной и хрустальной влаге искусства". "Имя Кузмина, окруженное теперь какой-то грубой, варварски-плоской молвой, для нас - очаровательное имя".
В "Крыльях" еще присутствует викторианская потребность в объяснении и самооправдании, философии в книге больше, чем действия, зато в его поэзии чувства совершенно свободны и естественны.
Если Кузмин воспевает мужскую однополую любовь, то книга Лидии Зиновьевой-Аннибал "Тридцать три урода" (1907) была первым художественным описанием лесбийских отношений. Актриса Вера расстраивает свадьбу молодой женщины, в которую она влюблена. Покинутый жених кончает самоубийством, а две женщины начинают совместную жизнь. Но блаженство продолжается недолго. Верина подруга нуждается в мужском общества и в конечном итоге покидает Веру, которая кончает с собой. При всей искусственности, асоциальности и мелодраматичности книги, она раскрывает "высокий строй отношений между двумя женщинами, где главенствует не эротизм, а трагедия отказа от него".
Наряду со сложным авнгардным искусством, которое шокировало публику главным образом необычностью своего содержания, в начале ХХ в. в России появилась коммерческая массовая культура, в которой эротика заняла видное место. На страницах газет появляются немыслимые в недавнем прошлом иллюстрированные объявления типа "как утолить половой голод" или "всякая дама может иметь идеальный бюст". Рекламируются фотографии голых красавиц и т.п. Все это, естественно, казалось непристойным.
В 1908 г. популярный журнал "Сатирикон" напечатал карикатуру "Гутенберг и его тень" из двух рисунков. На первом рисунке "Гутенберг, 1452" говорит: "Я чувствую, что мои многолетние труды будут служить на пользу человечества! Я уверен, что мое изобретение украсит жизнь и облагородит чистое искусство!" На втором рисунке, "тень Гутенберга, 1908" читает газетные объявления: "Как предохранить себя от венерических болезней"; "Сифилис и его последствия", "Натурщица предлагает свои услуги" и т.п. и восклицает: "Чорт возьми! О если бы я знал..."
Русское общество начала ХХ в. было не готово к дифференцированному восприятию этих явлений. В сознании многих интеллигентов они сливались в одну общую картину ужасающей "половой вакханалии", как назвал одну из своих статей 1908 г. Д.Н. Жбанков. Секс и эротика приобрели значение обобщенного политического символа, через отношение к которому люди выражали свои общие морально-политические взгляды. Но этот символ сам по себе был противоречив и многозначен.
Авторы консервативно-охранительного направления утверждали, что "одержимость сексом", подрывающая устои семьи и нравственности, порождена революционным движением и безбожием. Социал-демократы, наоборот, доказывали, что это - порождение наступившей вслед за поражением революции 1905 г. реакции, следствие разочарования интеллигенции в общественной жизни и ухода в личную жизнь.
В сущности, и те и другие были правы. Демократизация общества нетзбежно включала в себя критический пересмотр норм патриархальной морали и методов социального контроля за сексуальностью; "сексуальное освобождение" было составной частью программы обновления общества, предшествовавшей революции 1905 г. Вместе с тем поражение революции, подорвав интерес к политике, побуждало людей искать компенсации в сфере личного бытия и прежде всего - опять-таки секса. В зависимости от конкретного социально-политического контекста, самая сущность сексуальности при этом конструировалась по-разному.
У крайне-правых сексофобия сливалась с юдофобией и мизогинией. Теоретически этот синтез был осуществлен уже Вейнингером, согласно которому евреи и женщины в равной мере враждебны творческому мужскому началу, развращая его и подрывая необходимый рациональный самоконтроль. На кухонном, пропагандистском уровне массовой антисемитской прессы, вроде газеты "Земщина", это превращалось в утверждения, что евреи, будучи сами сексуально воздержанными и чадолюбивыми, сознательно развращают русский народ порнографическими сочинениями, проституцией и пропагандой абортов и контрацепции. Черносотенная печать уверяла, что евреи держат в своих руках все российские бордели, как и кабаки, добиваясь не только нравственного разложения русских, но и их физического истребления и сокращения их численности.
Напротив, народническая и социал-демократическая критика (Ю.М. Стеклов, Г.С. Новополин) выступает против "эротического индивидуализма" и порнографии как продуктов разложения буржуазной культуры, которыми та старается заразить духовно здоровый по своей природе рабочий класс. Для Григория Новополина литературные персонажи Кузмина и Зиновьевой-Аннибал просто "дегенераты, взращенные на тощей аристократической почве", "выродки, развращающиеся от безделья", "паразиты, высасывающие народную кровь и беснующиеся с жиру".
Логика правых и левых была одна и те же: секс - опасное оружие классового (национального) врага, с помощью которого он подрывает, и не без успеха, духовное и физическое здоровье "наших".
Политические страсти усугублялись эстетическими. Многие популярные произведения эротической литературы начала ХХ в. были художественно средними, а то и вовсе примитивными (например, романы Нагродской или Вербицкой). Критиковать их было очень легко, а бездарная форма дискредитировала и поставленные авторами проблемы: "Все это не литература, а какой-то словоблудный онанизм"..
Любая книга, так или иначе затрагивавшая "половой вопрос", кого-то оскорбляла и потому сразу же оказывалась в атмосфере скандала. Примитивное понимание литературы как учительницы жизни приводило к тому, что книги оценивались не по художественным, а по социально-педагогическим критериям, - годятся ли они как примеры для подражания всем и каждому. А поскольку сексуальность, даже самая обычная, казалась грязной, критика была особенно придирчивой, обвиняя авторов во всех смертных грехах.
У 17-летнего Павла Рыбакова, героя рассказа Леонида Андреева "В тумане" (1902) усы еще не растут, но слово "женщина" "было для Павла самое непонятное, самое фантастическое и страшное слово". Потеряв невинность в 15 лет и затем подцепив у проститутки "позорную болезнь", он считает себя морально и физически грязным. Эротические фантазии перемежаются планами самоубийства. Поговорить откровенно юноше не с кем. Отец чувствует, что с сыном что-то неладно, но не умеет подойти к нему. Найдя порнографический рисунок Павла, он чувствует себя оскорбленным и только усугубляет тревоги мальчика. Бессмысленно бродя по городу, Павел знакомится с жалкой проституткой, пьет с ней и оскорбляет ее. Женщина бьет его по лицу, начинается отвратительная драка, в результате которой Павел убивает проститутку кухонным ножом, а затем закалывается сам.
Как многие вещи Леонида Андреева, рассказ мелодраматичен. Но его моральный пафос очевиден: Андреев не подстрекает к сексуальной распущенности, он осуждает буржуазное ханжество, которое замалчивает жизненно-важные для подростков пробемы, оставляя их морально беспомощными. Эстетически требовательный и не любивший натурализма Чехов положительно оценил этот рассказ, особенно сцену беседы юноши с отцом: "За нее меньше не поставишь, как 5+".
Однако консервативный критик Н.Е. Буренин обозвал Андреева "эротоманом", а его рассказ - вредным, порнографическим произведением. Это мнение поддержала графиня С.А.Толстая: "Не читать, не раскупать, не прославлять надо сочинения господ Андреевых, а всему русскому обществу надо восстать с негодованием против той грязи, которую в тясячах экземпляров разносит по России дешевый журнал". Зинаида Гиппиус также упрекала Андреева в смаковании болезненных переживаний.
Прочитав первые страницы романа Александра Куприна "Яма", Толстой сказал пианисту А.Б.Гольденвейзеру: "Я знаю, что он как будто обличает. Но сам-то он, описывая это, наслаждается. И этого от человека с художественным чутьем нельзя скрыть". Отрицательной была и реакция Корнея Чуковского: "Если бы Куприну и вправду был отвратителен этот "древний уклад", он сумел бы и на читателя навеять свое отвращение. Но... он так все это смакует, так упивается мелочами... что и вы заражаетесь его аппетитом".
Новое эротическое, и даже не совсем эротическое искусство многими принималось в штыки. Страшный скандал вызвала, например,. художественная выставка Общества свободной эстетики в марте 1910 года. "Голос Москвы" писал, что это - "сплошной декадентский пошиб". Другая газета откликнулась стихотворным фельетоном:
Болтуны литературные,
Полоумные поэтики,
Нецензурные и бурные
Провозвестники эстетики,
Символисты-декламаторы,
Декадентские художники,
Хоть в искусстве реформаторы,
Но в творениях сапожники...
Голосят, как в трубы медные,
И от бреда нецензурного
Лишь краснеют стены бедные
У кружка литературного.
Полиция даже арестовала две картины обнаженных женщин (без особых анатомических подробностей) кисти Наталии Гончаровой, которую обвиняли в совращении молодежи, но суд ее оправдал. Дело было не столько в наготе, к которой публика уже привыкла, и даже не в новой эстетике подачи обнаженного тела, сколько в том, что картины писала женщина. За такие же картины мужчин-художников к суду не привлекали.
Еще примитивнее рассуждали о вредном воздействии эротической литературы на молодежь педагоги и врачи. Выступая в 1910 г. на первом всероссийском съезде по борьбе с проституцией, педиатр Израиль Канкарович прямо говорил, что мальчики, читающие Жюля Верна, мечтают о путешествиях и иногда убегают из дома, уголовные романы создают преступников, а эротическое искусство возбуждает половые инстинкты и создает развратников.
Шокированная непривычно-откровенными сексуальными сценами, литературная критика сплошь и рядом не замечала, что на самом деле хочет сказать автор.
В арцыбашевском "Санине" сексуальность все время переплетается с насилием и смертью. В небольшой по объему книге происходят три самоубийства и одна неудачная попытка самоубийства. Самый секс выглядит грубым и безрадостным: мужчина берет женщину силой, унижает ее, она счастлива пережить это, а потом оба испытывают чувства вины и стыда.
Вот что чувствует профессиональный Дон Жуан и садист ротмистр Зарудин: "И к сладкому томительному чувству сладострастного ожидания тонко и бессознательно стал примешиваться оттенок злорадности, что эта гордая, умная, чистая и начитанная девушка будет лежать под ним, как и всякая другая и он так же будет делать с нею, что захочет, как и со всеми другими. И острая жестокая мысль стала смутно представлять ему вычурно унижающие сладострастные сцены, в которых голое тело, распущенные волосы и умные глаза Лиды сплетались в какую-то дикую вакханалию сладострастной жестокости. Он вдруг ясно увидел ее на полу, услышал свист хлыста, увидел розовую полосу на голом нежном покорном теле и, вздрогнув, пошатнулся от удара крови в голову".
Юный студент Юрий Сварожич - человек другого склада. Но стоит ему остаться наедине с привлекательной женщиной, как "... у него вдруг закружилась голова. Он искоса посмотрел на высокую грудь, едва прикрытую тонкой малороссийской рубашкой, и круглые покатые плечи. Мысль, что в сущности она у него в руках и никто не услышит, была так сильна и неожиданна, что на мгновение у него потемнело в глазах. Но сейчас же он овладел собою, потому что был искренне и непоколебимо убежден, что изнасиловать женщину - отвратительно, а для него, Юрия Сварожича, и совершенно немыслимо", хотя именно этого ему "захотелось больше жизни".
Главный герой романа Санин говорит, что мерзавец - "это человек совершенно искренний и естественный... Он делает то, что для человека совершенно естественно. Он видит вещь, которая ему не принадлежит, но которая хороша, он ее берет; видит прекрасную женщину, которая ему не отдается, он ее возьмет силой или обманом. И это вполне естественно, потому что потребность и понимание наслаждений и есть одна из немногих черт, которыми естественный человек отличается от животного". И он сам так почти и делает.
Женщины у Арцыбашева только млеют, поддаваясь силе. Лида "безвольно и покорно, как раба, отдавалась самым грубым его ласкам". Карсавина любит Юрия, а отдается Санину: "...В ней не было сил и воли опомниться... Она не защищалась, когда он опять стал целовать ее, и почти бессознательно принимала жгучее и новое наслаждение... По временам ей казалось, что она не видит, не слышит и не чувствует ничего, но каждое движение его, всякое насилие над ее покорным телом, она воспринимала необычайно остро, с смешанным чувством унижения и требовательного любопытства. ... Тайное телесное любопытство как бы хотело знать, что еще может сделать с ней этот, такой далекий и такой близкий, такой враждебный и такой сильный человек".
Кстати сказать, все женщины в романе невинны, а все мужчины, даже идеалист Сварожич, уже имеют сексуальный опыт.
Эти упрощенные схемы легко поддавались дальнейшему упрощению и пародированию. "Русская порнография, - писал в 1908 г. Корней Чуковский, - не просто порнография, как французская или немецкая, а порнография с идеей. Арцыбашев не просто описывает сладострастные деяния Санина, а и всех призывает к таким сладострастным деяниям.
Люди должны наслаждаться любовью без страха и запрета, - говорит он, и это слово должны - остаток прежних интеллигентских привычек, пережиток прежнего морального кодекса, который на наших глазах исчезает".
Тем не менее это была не порнография! Арцыбашев утверждал не столько гедонизм, сколько право индивида всегда оставаться самим собой и не ставить предела своим желаниям. В душном провинциальном городишке, где развертывается действие "Санина", кроме секса, нечем заняться. Но разве так должно быть всегда? В последней сцене романа Санин покидает город и идет навстречу подымающемуся солнцу, как бы намекая читателю, что его настоящая жизнь - впереди. Этот "новый человек", индивидуалист и циник, не особенно симпатичен, зато силен, и в условиях столыпинской реформы, будущее, возможно, окажется за ним.
Русская культура начала века шла по пути создания высокой эротики и делала это достаточно успешно и оригинально. Издержки и перехлесты этого процесса были неизбежны и закономерны. Однако русское эротическое искусство, в гораздо большей мере, чем западное, было элитарным, верхушечным. В отличие от привычной, "истинно-народной" матерщины, оно воспринималось и правыми, и левыми, как нечто болезненное, декадентское, порожденное кризисом общественной жизни, чуждое русским классическим традициям, аморальное и эстетически отталкивающее. Метафизический русский Эрос не совмещался с Логосом, а индивидуализм приходил в непримиримое противоречие с коллективистической тоской по "соборности".
Вячеслав Иванов недаром называл свой идеал "Эросом невозможного", признавая, что "Дионис в России опасен",, а Бердяев позже увидел в большевистской революции "дионисические оргии темного мужицкого царства", грозящие "превратить Россию со всеми ее ценностями и благами в небытие".
Что же касается собственно эротического искусства, его первые слабые ростки не успели укорениться в общественной жизни и были сметены революционной бурей 1917 года.